Сожранный временем Михаил Голодный
20 января погиб под колесами автомобиля поэт Михаил Голодный (1903-1949) и даже никаких версий по поводу его смерти не возникло. До сих пор ломаются копья по поводу черной машины, отправившей на тот свет Михоэлса, безуспешно гадают пальцем в небо, как столкнули под поезд Дмитрия Кедрина, а о Голодном ни слуху, ни духу. Жил-помер, вся недолга.
Отчасти в этом есть справедливость, ибо к моменту смерти Голодный интересовал лишь своих родных, отбушевав, затихнув, отболев.
Принадлежал он к тому же изводу комсомольских поэтов, что и Александр Безыменский, о котором мы на днях говорили — «Старый дурак с комсомольским значком»: «Я буду сед, но комсомольцем останусь, юный, навсегда». При этом, я умолчал об одном качестве Безыменского, сочтя его не таким уж важным и только размышляя о судьбе его подельника Голодного понимаю, — надо высказаться.
Безыменский совершенно был лишен рефлексии, обладая душой безупречно ясной. Витальный, балагурящий, он резко выделялся среди собратьев-писателей, отправившихся в ознакомительную экскурсию по Беломоро-Балтийскому каналу. Писатели хмурили лбы, отводили глаза, стремясь убедиться в нормальности происходящего, идет перековка, всего лишь перековка, всего лишь перековка, и только Безыменскому хватало сил устраивать при этом капустники, бренча на гитаре. Встретив среди зэков поэта Сергея Алымова (одного из претендентов на авторство стихотворения «По долинам и по взгорьям…») Безыменский плоско пошутил «Сережу прислали таскать тачку по долинам, и по взгорьям…» и тут же обратился к начальнику лагеря Фирину с просьбой скостить другу срок, будто дело происходит в тигулевке, располагающейся неподалеку от московского ресторана. Все это говорит о том, что Безыменский попросту не мог осознать реальность. Всё в его плоскости решалось легко и просто, дожил он спокойно до семидесяти пяти и фотографии с его последнего юбилея показывают здорового юморного дядечку.
На фоне ушедшего в пьяное балагурство Светлова (ВИНОВАТО ЛИ ГПУ, ЧТО ПОЭТ СВЕТЛОВ ПИЛ?), несколько сроков отмотавшего Смелякова, расстрелянных Васильева и Корнилова (Как допиться до расстрела) судьба Безыменского поражает удачливостью. Он ведь и взгляды комсомольской юности сохранил, есть свидетельства, что иностранным гостям порой представляли Безыменского в качестве убежденного большевика.
На фоне безмятежного Безыменского контрастом выступает судьба Михаила Голодного.
С ним, внешне, ничего не произошло, только в конце под машину попал.
Но внутренняя трагедия была нешуточной.
Вот об этом и поговорим.
Миша Эпштейн взял псевдоним Голодный под влиянием псевдонима Бедный. С ранних лет Мишу связало с тезкой, взявшим псевдоним Светлов. Вместе они стояли у истоков рабкоровского движения, вместе вступили в комсомол, вместе поехали завоевывать Москву. Первые их книжки вышли одновременно и даже назывались смыслово почти одинаково: у Голодного — «Сваи», у Светлова — «Рельсы».
Писал Голодный пожиже Светлова, потише Безыменского. Барабанного боя у него было поменьше, а каких-то других достоинств не обнаруживалось. В среднем своем изводе он пребывал в поэтическом подвале, где обретаются поэты без лица.
Но иногда Голодный перерастал себя, и происходило чудо.
К широким массам Голодный пришел как поэт-песенник и два его произведения на слуху даже у школьников 1980-ых. Это «Песня о Щорсе» («Шел отряд по берегу, шел издалека…») и «Партизан Железняк» с «Он шел на Одессу, а вышел к Херсону». Над этой строчкой поиздевался юморист Задорнов (мол, а чего в Хабаровск не заглянул). Об эстетизме Задорнова (ЗА ЧТО СТАЛИН ЦЕНИЛ ПАПУ ЮМОРИСТА ЗАДОРНОВА) и образованности его гогочущих слушателей свидетельствует тот факт, что сатирик годами читал монолог о глупых песенных строчках, и никто не разъяснил болезному, что «Колотушка тук-тук-тук спит животное паук» принадлежит классическому перу Заболоцкого, а не, как полагал Задорнов, доморощенным рокерам. Ну да ладно…
Нет никаких сомнений, что Голодный верил в идеалы революции, ибо жил он по их принципу. Принципы эти были жесткие, мир воспринимался скопищем врагов. Стихотворения, где Голодный обретал незаемную силу, повествовали об операции ЧК в малине, о судье, отправляющем на расстрел брата, но уже после первых дебютов Голодный обнаружил, что всегда на должном уровне писать не может. Зато если лирическая сила нахлынет, начнется воспетая им блаженная «Поэтическая лихорадка».
Три дня, как мой голос вернулся ко мне, —
За песнею — песня другая…
«Что с вами?.. Вы бродите точно во сне!»
Не слышу. Не вижу. Не знаю.
Москва зеленеет. И парит три дня.
Присяду. Вон столик свободный,
Но нет, не ослышался — кличут меня.
Вот снова: «Голодный! Голодный!»
Как стёкла цветные висят небеса.
Кто мог их так низко повесить?
И душно. Должно быть, четыре часа…
А может быть, семь или десять?..
«Дружище, послушай, спешишь, ну куда?
Минуту, минуту. Здорово!»
«Спешу на Мясницкую… Ты не видал —
Там мною утеряно слово?»
«Не надо мне слова — я двадцать нашёл!..»
Откуда — не помню, не знаю.
Прислушался. Слышу. Пусть будет глагол —
За рифмою рифма другая…
Покровку, Покровку мне надо найти.
Шумнее и гуще бульвары.
Вот начало солнце за мною ползти…
За городом где-то пожары.
Качаюсь от блеска, от говора толп, —
Что будет с моей головою?
Ну, полно! Довольно! Как огненный столб
Взлетают стихи надо мною!
Три дня, как мой голос вернулся ко мне,
И я всё забросил жестоко.
И критик — мой друг — улыбается мне:
Спокойней, исполнились сроки.
Иногда, однако, казалось, что лучше бы Голодный помолчал. Всюду видя идейных врагов, он находил их в литературной среде. В полемике, переросшей в банальную физическую драку, Джека Алтаузена с Павлом Васильевым безоговорочно поддержал Алтаузена, откликнувшись стихами: «Будешь лежать ты, покрытый пылью, /Рукой прикрывая свой хитрый глаз. /Таков закон у нас, Павел Васильев, /Кто не с нами, тот против нас».
Но дело было не только в драчках политических, Голодный и насчет эстетики любил побушевать. Так его многословный стихотворный отклик на «Торжество земледелия» Заболоцкого недвусмысленно назывался «Поэту юродивых» (КАК НАПИСАТЬ РЕЦЕНЗИЮ, ЧТОБ ПИСАТЕЛЕЙ ПОСАДИЛИ).
Поэт юродивых,
Душёнку на бочку!
Смотрите, ребята,
Вот мир его — весь:
Смесь ужасов тёмных
Под красным листочком,
Смятеньиц, желаньиц
Червивая смесь.
А рядом дороги
Удачи и счастья,
Сияющий полдень
Без тени обид,
Идеи, как знамя,
Как зарево, страсти,—
Юродство в рогоже
В сторонке стоит.
Противопоставление яснее некуда, однако, сам Голодный все больше чувствовал, как из его души ясность уходит.
Веру в идеалы революции поэты комсомольского созыва теряли всяк по-своему. А кто-то ее и сохранил, как неспособный осмыслить происходящее Безыменский и вырастивший в лагере душевный стоицизм Смеляков. Самый первый удар по идеалам революции произошел на исходе 1921 года, когда власти объявили НЭП. Как говорится, за что боролись. Кстати, именно НЭП явился нешуточным ударом для Есенина (Есенин), правда, в материальном плане. С НЭПом, разрешившим свободную частную торговлю, имажинисты потеряли данный Луначарским карт-бланш на содержание двух эксклюзивных кафе, работавших до утра (в отсутствии конкуренции все флаги были в гости к ним). Именно с этого момента проект «Имажинисты» начал загибаться.
На деле все было глубже НЭПа. Рубка кончилась, а на мирное времяпрепровождение вчерашние бойцы просто не были рассчитаны. В прозе столкновение революционной романтики с обычным днем ярче всех показал Алексей Толстой в рассказе «Гадюка». В поэзии это сделал Голодный, сочинив длинное стихотворение «Верка Вольная», где дан образ запутавшейся девки, которая нашла себя в кровавом кураже, но разбилась о будни.
Приведу это замечательное стихотворение целиком:
Верка Вольная –
коммунальная женка, –
Так звал меня
командир полка.
Я в ответ
хохотала звонко,
Упираясь руками в бока.
Я недаром
на Украине
В семье кузнеца
родилась.
Кто полюбит меня –
не кинет,
Я бросала –
и много раз!
Гоцай, мама,
да бер-би-цюци!
Жизнь прошла
на всех парусах.
Было детство,
и я была куцей,
С красным бантиком в волосах.
Я отцу
меха раздувала.
Пил отец,
буянила мать.
Белый фартучек я надевала,
С гимназистом ходила гулять.
Помню я
Жандармскую балку,
Вой заводских сирен с утра,
Над Потемкинским парком – галки,
Тихий плеск воды у Днепра.
Гоцай, мама,
да веселее!
Горечь детства
мне не забыть.
Никому
любви не жалея,
Рано я научилась любить.
Год Семнадцатый
грянул железом
По сердцам,
по головам.
Мне Октябрь
волос подрезал,
Папироску поднес к губам.
Куртка желтая
бараньей кожи,
Парабеллум
за кушаком.
В подворотню бросался прохожий,
Увидав меня за углом.
И смешно было,
и неловко,
И до жара в спине горячо –
Неожиданно вскинув винтовку,
Перекинуть ее за плечо.
Гоцай, мама,
орел или решка!
Умирать, побеждать – всё к чертям!
Вся страна –
как в стогу головешка,
Жизнь пошла
по железным путям.
Ой, Синельниково,
Лозовая,
Ларионово,
Павлоград!
Поезда летели.
Кривая
Выносила их наугад!
Гоцай, мама,
да бер-би-цюци!
Жизнь включалась
на полный ход.
Барабаны двух революций
Перепутали
нечет и чет.
Брань.
Проклятья.
Проклятья
и слезы.
На вокзалах
толпа матерей.
Их сшибали с пути
паровозы,
Поднимал
поцелуй дочерей.
«Верочка моя…
Вера…»
Лозовая.
Павлоград.
Подхватили меня кавалеры
Из отчаянных наших ребят.
Гуляйполевцы,
петриковцы
Напевали мне
про любовь.
Молодой дурошлеп
из свердловцев
Набрехал мне пять коробов!
Я любила,
не уставая,
Всё неистовей
день ото дня.
Член компартии из Уругвая
Плакал:
«Вэрко, люби меня…»
Я запомнила его улыбку,
Лягушачьи объятья во сне.
Неуютный,
болезненный,
хлипкий,
Днем и ночью,
он липнул ко мне.
Я хотела на нем задержаться,
Я могла бы себя укротить,
Но не мог он –
подумаешь, цаца! –
Мне любви моей прошлой простить.
Шел, как баба,
он к автомобилю,
По рукам было видно –
не наш.
Через год мы его пристрелили
За предательство и шпионаж.
Гоцай, мама,
да бер-би-цюци!
Жизнь катилась,
как Днепр-река.
Я узнала товарища Луца,
Ваську Луца,
большевика.
Васька Луц!
Где о нем не слыхали?
Был он ясен и чист
как стекло.
Мои губы
его отыскали,
Мое сердце
на нем отошло.
«Мы не в этом ищем свободу, –
Говорил он. –
Нам путь твой не гож.
Ты из нашей,
рабочей породы,
Но не видишь, куда идешь…»
Гоцай, мама,
его подкосили!
Под Орлом его пуля взяла.
Встань из гроба,
Луц Василий,
Твоя Верка
до ручки дошла.
Твои сверстники вышли в наркомы,
Твои братья правят страной,
Твои сестры в Советах, как дома, –
Я одна
прохожу стороной.
Завела меня в яму кривая…
Ты не умер, Василий, –
ты жив.
Меня бьет
твоя правда живая,
Всюду
делом твоим окружив.
Гоцай, мама,
да бер-би-цюци!
Я сама себе
прокурор.
Без шумихи,
без резолюций
Подпишу себе приговор.
Будь же твердой,
Верка, в расплате.
Он прощал, –
ты не можешь простить.
Ты свободу искала
в кровати,
Ты одно понимала –
любить.
Кто же ты?
Вспомни путь твой с начала.
С кем ты шла?
Чем ты лучше любой?
Ты не шла –
тебя время бросало,
Темный сброд ты вела за собой.
Ты кидалась вслепую упрямо,
Ты свой долг
забывала легко.
Прямо в грязь
опрокинуто знамя,
В подреберье
засело древко.
Посмотри:
ни орел и ни решка.
От стыда
ты свернулась ежом,
Рот усталый
искривлен усмешкой,
Сердце – точно петух под ножом…
Вижу день мой,
от пороха серый, –
Мне уж знамя над ним не поднять.
Мир трясет большевистская вера,
Я ее не могла отстоять.
Без почета,
без салютов
Схороните Верку,
друзья.
Родилась в девятьсотом
(как будто),
В двадцать пятом расходуюсь я.
Месяц июль.
День Конституции.
Облака бегут не спеша.
Гоцай, мама,
да бер-би-цюци!
Верка платит по счету.
Ша!..
Так же как Верку Вольную молох времени сожрал и Мишу Голодного. Как сам он написал в пронзительном стихотворении о коне, что воевал на Гражданской, а теперь ходит водовозом: «Пуля не брала его, Шашка не брала его, Время село на него – Не осталось ничего»
Последние годы Голодный поэзию совсем забросил. Сходил на фронт Великой Отечественной. Повоевал. Вернулся без хороших стихов.
В 1949 был сбит автомобилем.
Вот и все.
Только «Верка Голодная» осталась.
Большинству и этого не дано.