«И люди давали мне кусочки хлеба или тарелку супа, или каши». Юродивая Ксюша

Ксения Некрасова (1912 — 1958) — еще одно имя многослойной советской литературы, где бытовали не только правоверные коммунисты и диссиденты, но и поэты, игнорирующие актуальную повестку напрочь.
Культура не терпит лакун, пустот; она стремится, чтобы каждой твари было по паре, напоминая устройством зоопарк, где хорьки соседствуют со слонами, а без хорьков и слон не слон.
И любой культуре необходим человек юродивого склада. Таковым до Пушкина был Барков, во времена Пушкина — Хвостов, после Пушкина вакантное место занял Хлебников, во времена СССР — Николай Глазков.
Женский вариант юродивой судьбы проиграла Ксения Некрасова.
Остановимся на ней подробней.

Происхождение Некрасовой неясно. Ранняя биография конструировалась только с ее слов, а Ксения все поэтически приукрашивала. То заявляла папу горным инженером, то подъячим, то прямо говорила, что родителей не помнит, ее взяла из приюта семья учителей (на деле росла Некрасова у тетки по отцу).
Это еще невинные домыслы в официально представленных автобиографиях. В частных беседах Ксения допускала проговорки, которые могли загнать за Можай. Так она объявляла себя царской дочкой, появившейся на свет в Тобольске, где отбывало ссылку семейство Романовых (при этом игнорировался собственный год рождения — 1912). Скорректировав же год, Ксения додумала, что папа ее — Григорий Распутин.
Где Некрасова болталась до двадцати пяти лет, никаких сведений, кроме как от самой Некрасовой, нет, а ее сведения документами не подтверждаются.
Вроде училась в аграрном техникуме города Ирбита, который не закончила, заболев энцефалитом. Зато закончила техникум политпросвета, после чего работала культработником на Урале.
В 1937 Ксения появляется в Москве и поступает в Литературный институт. Ее опекает Николай Асеев, устроивший ученице публикации в «Комсомольской правде» и журнале «Октябрь».
Немудрено, ибо писала тогда Некрасова так:
Крупской Надежде Константиновне
Седая, как Русь,
а по сердцу ровесница моя.
вы, Надежда Константиновна,
родились очень давно,
а я рождена в октябре.
Ну, так что?
Все равно одинаково.
Это не беда, что жизнь
вспахала лицо,
и право, совсем ничего,
что на вашей спине
дни кирпичами уложены,
лишь бы сердце
осталось упругим,
не легли бы морщины на мысль.
Жить бы еще хоть двести,
вечно, как разум, жить.
Да и как немножко
не ссутулиться,—
на руках у вас
революция девчонкой
говорить училась,
марсельезы петь.
Прошлое не поминайте лихом.
Вы ведь любите
детей и жизнь,
бронзовую юность, загорелую,
молодость красивую и смелую,
птицей набирающую высь.
Нет в моей стране
ни стариков, ни старых.
Крылья за спиной
у граждан отросли,
и летит страна
огромной сильной стаей,
где не будет смерти
и не будет тьмы.
Седая, как Русь,
А по сердцу ровесница моя.
В первых же стихах явлен фирменный стиль Некрасовой под названием «Обойдусь без рифм». Она предпочитала верлибр, что и предопределило настороженное к ней отношение (даже рифмовать не умеет!). Тот же Асеев, по свидетельству современницы, сопроводив первые Ксенины шаги, «впоследствии от нее отмахивался, как от привидения, которое ходит…».
Странные стихи Некрасовой коррелировались со странным поведением. Из обывательской толпы Некрасову выделял хотя бы травматический энцефалит, приведший к функциональному расстройству нервной системы: дрожание рук, неустойчивая мимика, приступы сонливости.
Кстати, о сонливости. Судя по всему, Некрасова путала день с ночью, если вообще проводила между ними границы. Есть ряд воспоминаний, где фиксируется, как Ксюша вырубается посреди скучной дневной беседы, а в половине четвертого утра ломится к знакомым в гости.
Однокурсник Некрасовой, также всю жизнь, но гораздо более удачливо, проигравший в юродивого Николай Глазков, вспоминал, что без посторонней помощи Ксюша не могла даже одеться, так дрожали руки.
Тем не менее, до 1941 года Некрасова производила впечатление человека, вписавшегося в социум. Она учится, выходит замуж за инженера Сергея Высотского, рожает сына.
С войной все заканчивается.

Во время эвакуации Некрасова теряет сына. Как это произошло, опять же неясно, окружающие слышали от Некрасовой разные истории: то ребенок умер от голода в Ташкенте, то от тифа в Москве, то убит при бомбежке эшелона.
Сергей Высотский от всего пережитого душевно заболевает. Запертая в шахтерском городке Сулюкта (Киргизия), предоставленная самой себе, Ксения начинает побираться.
Рассказывая об этом так:
«…Я не могла сидеть на месте и ходила из дома в дом, из квартиры в квартиру… Я ходила по шахтам в черном длиннейшем пальто, старом, подпоясанная веревкой, в шахтерских огромных чунях, привязанных шнурками, с палкой в руке, забывая и день и ночь, в полном равнодушии к собственному жилью. И люди давали мне кусочки хлеба или тарелку супа, или каши».
Осенью 1942 года Некрасова, по ее словам, решает умереть. Но вот незадача: концы хочется отдать непременно на пороге православного храма, а ближайший из таковых находится за двести километров от Сулюкты, в Ташкенте. Эти двести километров Ксения преодолевает пешком. Поскольку она все время бормочет стихи, местное население принимает ее за дервиша и кормит.
Что остается за рамками рассказа? А муж. Сумасшедший, а потому больше не представляющий для Ксении материального интереса, мужик. Получается, она его бросила на произвол судьбы. По-другому никак.
Это раз.
А два: Ташкент времен войны был своеобразной литературной Меккой. Именно туда Союз Писателей отправил наиболее ярких своих представителей. И появившись в блаженном городе, Ксения искала не православный храм для умереть, а Анну Ахматову для выжить.
Ахматова отнеслась к Некрасовой благосклонно. Более того, заявила: «За всю жизнь я встречала только двух женщин-поэтов. Марину Цветаеву и Ксению Некрасову».

Правда, сохранились и несколько иные воспоминания о Некрасовой в гостях у Ахматовой.
Например, Сомовой:
«Появилась Ксения Некрасова в своем лохматом пальто и с котомкой, полной интереснейших стихов, пришла к Ахматовой, сказала: «Я буду у вас ночевать». Вы, мол, на кровати, а я на полу, только дайте мне свой матрасик. Потом она положила одеяло, потом – подушку, и Ахматова ей все отдавала. «Ну что ж, – говорила Анна Андреевна, – Ксения считает, что если она поэт – ей все можно. А она – поэт». Потом Ксения покусилась на кровать Анны Андреевны, и не знаю, чем бы все это кончилось, если бы она не нашла себе более удобного жилища».
А вот что пишет о Ксении Надежда Мандельштам:
«Утром она просыпается с дежурным вопросом, который будет повторять весь день – и всегда об одном и том же: кто может быть ей полезен для напечатанья ее стихов и наверное ли он ей поможет. Перед ней сейчас прямая задача: использовать А.А. на сто процентов».
Здесь мы подходим к очень важному моменту: юродство как прикрытие. Юродство помогает не соблюдать общественные правила, не считаться с чужим временем, требовать, не чинясь, чтобы с тобой возились, кормили, одевали — обували.

Наиболее яркий пример Ксюшиной оборотистости оставила Лидия Чуковская, работавшая под началом Симонова в отделе поэзии журнала «Новый мир».
Дневниковая запись от 27 февраля 1947 года:
«Она (Некрасова, — прим. авт.) умна, талантлива, хитра и неприятна. В ее детской прямоте много хитрости и кокетства. Когда наконец ей удалось зайти к Симонову, она успела пожаловаться ему 1) на то, что Кривицкий не дает денег; 2) мне не нравится одна строфа в политическом стихотворении… Симонов обещал гарантийное письмо в Литфонд».
Чуковская же показала нам примеры Ксюшиного стремления поддержать разговор вопросами, как минимум неудобными. Вот они встретились на вечере, где Пастернак читает переводы Шекспира.
«– Скажите, Лидия Корнеевна, – спросила она, положив мне руку на плечо, – вы из «Нового Мира» сами ушли или вас в конце концов Симонов выгнал?
– Скажите, Лидия Корнеевна, почему не печатают Чуковского? Он впал в немилость? Как вы думаете, это надолго?
– Борис Леонидович, – спросила Ксения Некрасова, – а почему вы не читаете свои стихи? Вам запрещено?»
Интересно рассказывал о Ксюшиных схемах Николай Глазков. Якобы в стремлении издаться, Некрасова докопалась до Фадеева, объявив, что их общий ребенок есть хочет, помоги с изданием. Человек пьющий и часто пребывающий в тумане, Фадеев действительно решил, что с Некрасовой у него было, и попросил о помощи с изданием главу Союза Писателей Степана Щипачева.
Не знаю, как насчет Фадеева, но Некрасова стучалась за помощью ни много ни мало, а на самый верх. Записав стихи на пластинку, послала ее в ЦК партии с трогательной надписью: «Дорогому товарищу Сталину от поэта Ксении Некрасовой», и ей это с рук сошло.
Следующее письмо полетело к Поскребышеву.
«В 1948 году меня перестали печатать, объясняя свой отказ тем, что стихи, написанные белым стихом, будут непонятны массам, что они больше относятся к буржуазным, то есть к декадентской западной литературе, а не к нашей простой действительности… Несколько лет мне ставят нелепые барьеры, и я бьюсь головой о стенку…»

Ксения именно билась головой о стенку. Не было ни жилья, ни работы. Жила с помощью добрых людей: то у художника Фалька остановится, то у вдовы чтеца Яхонтова, заходила погреться к Пришвину, брала деньги у Эренбурга.
Летом 1951 действительно родила сына.
Год Некрасова прожила в Доме матери и ребенка, а потом сын отправился в ясли, где Ксения его навещала по выходным.
В Союз писателей ее не принимали из-за отсутствия весомых публикаций, а в публикациях отказывали из-за настораживающих верлибров. Претензии к Некрасовой были чисто эстетического плана: ее объявили не умеющей рифмовать графоманкой. В 1955 куцый сборничек Некрасовой все же увидел свет. Он назывался «Ночь на баштане» и включал 14 стихотворений.
Но сразу же началась подготовка второго сборника «А земля наша прекрасна!», а за восемь дней до смерти Некрасова получила небольшую комнату для жилья.
Умерла от инфаркта, не дождавшись выхода второй книги.
Почти сразу же началась ее посмертная слава. О Некрасовой написали стихи Ярослав Смеляков и Евгений Евтушенко. Ей пели дифирамбы Слуцкий и Светлов. Сейчас Некрасова известна всем любителям поэзии.
Наверное, справедливо. Я небольшой поклонник верлибров, но должна быть в поэзии и такая нота, кто спорит.
Вот мое любимое стихотворение Некрасовой.
«Из детства» называется.
Я полоскала небо в речке
и на новой лыковой веревке
развесила небо сушиться.
А потом мы овечьи шубы
с отцовской спины надели
и сели
в телегу
и с плугом
поехали в поле сеять.
Один ноги свесил с телеги
и взбалтывал воздух, как сливки,
а глаза другого глазели
в тележьи щели.
А колеса на оси,
как петушьи очи, вертелись.
Ну, а я посреди телеги,
как в деревянной сказке, сидела.




